Тем не менее я еще раз побывал у своего бывшего учителя, который двенадцать лет мучил меня и себя греческим языком, а теперь совершенно иным образом, но столь же безуспешно стремился сделаться моим учителем и наставником. Друзьями мы с ним не стали, но я охотно навещал его, в течение какого-то времени он был единственным человеком, с которым я говорил о важных проблемах моей жизни. При этом я, правда, пришел к заключению, что эти разговоры ничего не стоят и в лучшем случае завершаются умными фразами. Однако этот верующий человек, которого церковь и наука оставили холодным и который теперь, на склоне жизни, проникшись наивной верой в удивительно надуманное учение, обрел мир и восчувствовал величие религии, представлялся мне трогательным и достойным уважения.

Мне же при всех моих стараниях этот путь и по сей день остался заказан, и я питаю к благочестивым людям, укрепившимся в какой-то вере и умиротворенным ею, почтительную симпатию, на которую они мне ответить взаимностью не могут.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В то недолгое время, когда я посещал благочестивого теософа и садовода, я получил однажды небольшой денежный перевод, происхождение которого мне было непонятно. Послан он был известным северо-германским импресарио, с которым я, однако, никогда не имел дела. На мой запрос пришел ответ: эта сумма переведена мне по поручению господина Генриха Муота, это мой гонорар за то, что Муот в. шести концертах исполнял сочиненную Мною песню.

Тогда я написал Муоту, поблагодарил его и попросил сообщить о себе. Прежде всего мне хотелось бы знать, как принимали мою песню в концертах. О концертном турне Муота я, конечно, слышал, читал о нем одну-две газетные заметки, однако о моей песне там ни слова не говорилось. В письме к Муоту я с обстоятельностью одинокого человека описывал свою жизнь и свои труды, приложил также одну из своих новых песен. Потом стал ждать ответа, ждал две, три, четыре недели, но его все не было, и я постепенно об этом забыл. Я по-прежнему почти каждый день писал музыку, которая притекала ко мне, словно во сне. А в промежутках я ходил вялый, недовольный, занятия с учениками давались мне страшно тяжело, и я чувствовал, что долго не выдержу.

И поэтому, когда наконец пришло письмо от Муота, оно было для меня словно снятием заклятья. Он писал:

«Дорогой господин Кун!

Я не искусник писать письма и не отвечал на ваше письмо потому, что мне и сказать было нечего. А вот теперь я могу сделать вам реальные предложения. Теперь здесь, в Р., я зачислен в штат Оперы, и было бы хорошо, если бы вы тоже приехали сюда. Для начала вы могли бы устроиться у нас вторым скрипачом, капельмейстер — человек разумный и независимый, хотя и грубиян. Вероятно, представится также возможность сыграть что-нибудь из ваших произведений, у нас хороший камерный оркестр. О ваших песнях тоже найдется случай поговорить, между прочим, есть один издатель, который хотел бы их взять. Но писать — это такая скука, приезжайте-ка сами! Только побыстрей, а относительно места скрипача — телеграфируйте, это не терпит отлагательства. Ваш Муот»

Итак, я был внезапно вырван из моего затворничества и никчемности, вновь барахтался в потоке жизни, возымел надежды и заботы, тревожился и радовался. Меня ничто не удерживало, а мои родители были рады видеть, что я выхожу на дорогу и делаю первый решительный шаг в жизни. Я незамедлительно отправил телеграмму а три дня спустя уже был в Р., у Муота.

Я остановился в отеле, хотел пойти к нему, но не знал куда. И вот он сам явился в гостиницу и неожиданно возник передо мной. Он подал мне руку, ни о чем не спросил, ничего не рассказал и ни в малейшей степени не разделял моего волнения. Он привык плыть по течению, принимать всерьез и изживать лишь текущий момент. Едва дав мне время переодеться, он потащил меня к капельмейстеру Рёслеру.

— Это господин Кун, — сказал он.

Рёслер коротко кивнул.

— Очень рад. Что вам угодно?

— Так это же тот самый скрипач! — воскликнул Муот.

Рёслер удивленно посмотрел на меня, повернулся опять к Муоту и грубо заявил:

— Но вы же не сказали мне, что этот господин — калека. Мне нужны люди со здоровыми конечностями.

Мне бросилась кровь в лицо, однако Муот остался невозмутим. Только засмеялся.

— Разве ему надо танцевать, Рёслер? Я полагал, ему надо играть на скрипке. Если он этого не умеет, тогда нам придется отослать его обратно. Но сперва давайте все же попробуем.

— Ладно, ребята, будь по-вашему. Господин Кун, приходите ко мне завтра утром, после девяти! Сюда, на квартиру. Вы обиделись за «калеку»? Знаете, Муот мог бы все же меня предупредить. Ну да посмотрим. До свидания.

На обратном пути я высказал Муоту свои упреки по этому поводу. Он пожал плечами и возразил, что, заговори он о моем увечье с самого начала, капельмейстер навряд ли согласился бы меня взять, а так я уже здесь, и, если Рёслер будет хоть сколько-нибудь мною доволен, я вскоре смогу узнать его с лучшей стороны.

— Но как вы вообще могли меня рекомендовать? — спросил я. — Вы даже не знаете, хорошо ли я играю.

— Ну, это ваше дело. Я подумал, что у вас получится, а так оно и будет. Вы такой скромный кролик, что никогда ничего не добьетесь, если время от времени не давать вам пинка. Вот это и был пинок, теперь же плетитесь дальше! Бояться вам нечего. Ваш предшественник мало чего стоил.

Вечер мы провели у него дома. Он и здесь снял несколько комнат в дальнем предместье, среди садов и тишины, его большущая собака выбежала ему навстречу, и только мы уселись и глотнули горячительного, как зазвенел колокольчик, вошла очень красивая высокая дама и составила нам компанию. Атмосфера была та же, что в прошлый раз, и его возлюбленной опять была женщина безупречного сложения, с царственной осанкой. Казалось, он с величайшей непринужденностью использует красивых женщин, и я смотрел на эту новую с сочувствием и смущением, какое всегда испытывал в присутствии женщин, дарящих любовь, наверное, не без примеси зависти, потому что со своей хромой ногой все еще бродил неприкаянный и нелюбимый.

Как и прежде, у Муота много и хорошо пили, он тиранил нас своей напористой, затаенно-тоскливой веселостью и тем не менее увлекал. Он чудесно пел, спел и одну из моих песен, и мы, трое, стали друзьями, разгорячились и сблизились, глядели друг другу в ясные глаза и оставались вместе, пока в нас горело тепло. Высокая женщина, которую звали Лоттой, привлекала меня своей мягкой приветливостью. То был уже не первый случай, когда красивая и любящая женщина отнеслась ко мне с состраданием и необычайным доверием, и теперь мне тоже это было столь же приятно, сколь и больно, однако я уже немножко знал эту манеру и не принимал ее слишком всерьез. Еще не раз влюбленная женщина удостаивала меня особой дружбы. Все они считали меня не способным ни к любви, ни к ревности, к этому примешивалось противное сострадание, и в результате они доверяли мне, одаривая полуматеринской дружбой.

К сожалению, у меня еще не было навыка в подобных отношениях, и я не мог наблюдать вблизи чье-то любовное счастье, не думая хоть немножко о себе и о том, что я ведь и сам был бы не прочь однажды пережить нечто подобное. Это в какой-то мере умаляло мою радость, и все же это был приятный вечер в обществе преданной красивой женщины и пылающего мрачным огнем, сильного и резкого мужчины, который меня любил, заботился обо мне и все же выказывал эту свою любовь не иначе, чем выказывал ее женщинам: жестко и капризно.

Когда мы в последний раз чокнулись на прощанье, Муот кивнул мне и сказал:

— А ведь я должен был бы сейчас предложить вам выпить на брудершафт, верно? Я бы с удовольствием это сделал. Но давайте не будем, сойдет и так. Раньше, знаете, я с каждым, кто мне нравился, сразу переходил на «ты», но в этом ничего хорошего нет, особенно между коллегами. Потом я со всеми ссорился.

На сей раз мне не выпало сладко-горькое счастье провожать домой возлюбленную моего друга, она осталась у него, и, по мне, так было лучше. Поездка, встреча с капельмейстером, напряжение перед завтрашним, возобновленное общение с Муотом — все это воодушевило меня. Только теперь я понял, каким забытым, отупевшим и нелюдимым стал я за этот долгий, одиноко прожитый год, и я испытывал удовольствие и приятное волнение оттого, что, наконец-то живой и деятельный, суечусь среди людей и опять принадлежу к человечеству.